Подменю
Доп. разделы
Разработчики


Аренда сайтов в Санкт-Петербурге - Webology.ru

postheadericon Личность Мераба

08Юрий Сенокосов, ныне председатель Фонда философских исследований им. Мераба Мамардашвили, лучше всего описал личные качества философа, его личность:

"Услышал я о нем в начале 60-х, - но тогда он уже был в Праге, - а увидел впервые в 66-м в Москве. По пятому этажу Института философии навстречу мне двигался мощный человек в свитере, наклонив лысую мерцающую голову. Вид его меня поразил, и я невольно спросил, кто это? Мне говорят: “Мамардашвили”.

Что-то в нем было привлекающее внимание. Он не был красивым – плоское лицо с большим носом, плохие зубы, потому что много курил. Близорукость минус 12. Громадные, как у Канта, голубые навыкате глаза. Видимо, это некий антропологический тип. Например, сколько бы он ни пил – никогда не пьянел. Он не знал, что такое головная боль. Голова всегда была ясная, в рабочем состоянии. Как у спортсменов, актеров, балерин их тело – это идеальный рабочий инструмент, так и у него голова: идеальный инструмент, всегда готовый к работе.

Познакомились мы в журнале “Вопросы философии”, где он стал заместителем главного редактора, а меня взяли в непосредственное его подчинение для поиска новых авторов. Для меня общение с Мерабом было фантастической школой. Примерно раз в два-три месяца он проводил в редакции установочные беседы, на которых знакомил с состоянием современной европейской философии. Как бы задавал некие точки, на которые можно было ориентироваться. Он был в курсе французской, английской, итальянской литературы, немецкую философию не терпел, а любимого своего Канта считал шотландцем…

Общение с ним было интересным, приятным, но с ним можно было и просто молчать. В отличие, например, от о. Александра Меня, которого я тоже хорошо знал. Тот по своему характеру был, скорее, миссионером. И если ты молчал, он сам начинал что-то рассказывать. А с Мерабом можно было общаться, а можно – и смотреть телевизор. Или готовить еду. Или читать. В разговоре у него не было желания кого-то затмить, высказаться, завладеть вниманием. У него не было никаких претензий. Пожалуй, только – занять то место в жизни, которое было отведено судьбой.

Тосты Мамардашвили не произносил. Что удивительно для грузина.В застольях больше молчал, попыхивая трубкой. А потом как-то вдруг невзначай, будто бы само собой получалось, что все внимание приковано к нему и он — без всяких тостов — ведет стол.

Его философия – это не философия понятий, а попытка предложить определенный способ поведения в мире, в котором мы жили. Он демонстрировал нечто, и имел в этом успех, но при этом никого не завлекал в свои сети, живя достаточно обособленно, одиноко, самодостаточно. Но вдруг оказывалось, что он был знаком чуть ли не с половиной Москвы. Когда его приглашали в гости, он охотно шел и вообще считал, что не бывает случайных встреч. Фактически проблема общения была главной для него как философа. Почему люди сходятся? Ведь из понятий, из знания человеческая близость невыводима, когда ты вдруг видишь человека в такой мгновенной ясности и перспективе, что принимаешь его целиком, как он есть. Хотя потом все это может сместиться, но ты уже знаешь, любишь этого человека.

Это было в начале 1981 года, когда Мераб Мамардашвили читал лекции о Декарте. Лекции начинались в 10 утра. Мераб был уникально пунктуален, никогда и никуда не опаздывал. И вот однажды все собрались, огромная аудитория, ждут, а Мераба нет. Опоздал на сорок минут. Извинился и начал лекцию.
Потом рассказал близким друзьям, что проснулся ночью, часа в четыре, весь залитый кровью. К нему во сне приходил Декарт. Они разговаривали. Он не мог вспомнить этот разговор. Но разговор был. Он помнил это, когда проснулся и обнаружил, что горлом идет кровь, и когда потом долго приходил в себя, и когда под утро вновь засыпал.

Социальная форма жизни привлекала его. Практикуя философствование вслух, он как бы вводил философию в социальное пространство, одновременно обретая в ней пространство жизненной тайны как таковой. В начале 80-х он словно попал в точку мудрости, преодолевающей ограниченность законов, формул, понятий. Само его говорение помещает нас в эту структуру жизни. Его лекции – это, в принципе, одна бесконечная импровизация, всякий раз поворачивающая тему по-своему, когда он не говорит ни “да”, ни “нет”, но все время концентрически движется вокруг некой черной точки, похожей на ту, что видишь при взгляде на солнце.

Некоторые его высказывания в лекциях я узнавал проговоренными во время нашего общения. В сентябре мы, как правило, уезжали на юг, сидели там до вечера на берегу моря, и он начинал при тебе размышлять. Наклонял так голову набок и смотрел на волну. “Видишь?” А там фантастический закат, огненная вода, быстро катящееся к горизонту солнце. “Вижу”. – “А что сзади нас, видишь?” – “Нет”. Повернули голову – видим. А где это соединяется вместе? Почему для нас есть правое и левое, когда в мире этого нет? Представим себе то и это вместе, представим мир без правого и левого… - не получится, как бы ни пытались. А можно вдруг, проснувшись утром, ясно ощутить это абсолютное соединение несоединимого. И потом найти для его выражения новые мыслительные структуры, которые удается передать только в живом опыте философского говорения.

С попытки осознать и выразить эту целостность и начинается философия. И еще с удивления перед миром, в котором мы живем. Например, Мераб рассказывал, как он приехал однажды со своей итальянской подругой отдыхать в Грузию, на побережье. Как их там замечательно встретили, как угощали, как были им рады, как они были счастливы. А потом, говорит он, мы пошли на улицу в сортир, находившийся буквально в десяти метрах от стола. И там было столько дерьма, такая грязь, и такой нас охватил моментальный ужас, когда мы чуть не провалились, что вся радость была моментально убита. Сосны, море, гостеприимство – и тут же это. Разве можно это назвать человеческой жизнью? Что с этим делать, как быть?

В стране, в которой мы живем, есть что-то черное, страшное, непроговоренное, непонятное. Он это постоянно чувствовал, переживал, стремился вывести на какой-то уровень мысли, проговорить. Как астрономы хотят разобраться с “черными дырами”, математики – с иррациональными числами, так же надо понять разумом и эту огромную страну темных чудовищных пятен, дезорганизующих тот образ человечества, что был замыслен и в Евангелии, и в цивилизации Нового времени. В последнем своем цикле лекций, посвященных сознанию, Мамардашвили говорит об антропологической катастрофе, нависшей над нами. И как философа его интересовала именно эта проблема: как человеку понять нечеловеческий мир, в котором он живет?"


Сильвана Давидович, театральный и литературный критик (Италия) так вспоминает о Мамардашвили:
"Этим летом я провела несколько дней в Тбилиси у Изы, сестры Мераба. Сейчас на их доме висит посвященная ему мемориальная доска. У Мераба на ней довольно мрачное выражение лица, как будто скульптор хотел изобразить именно философа, находящегося в постоянном размышлении, насупленного. Мерабу это было несвойственно. Он не был человеком, который говорит “об умном”. Просто, о чем бы он ни говорил – о красоте, о музыке, о поведении знакомых людей, - у тебя не было сомнений, что он выражает суть. Причем, выбирая из ряда слов самое точное и нужное. Может, дело было в его голосе – очень музыкальном, спокойном, я бы сказала, крупном. Мераб всегда владел тоном своей речи, от него исходило спокойствие, уверенность. И еще я чувствовала себя рядом с человеком, который всегда готов и умеет тебя выслушать. Даже если ты говоришь о том, что вообще-то его не интересует. Например, я занималась театром, рассказывала ему о том, что видела, обсуждала с ним это, а потом только узнала, что, оказывается, театр он ненавидел…

Рядом с ним я нашла себя. С ним я научилась молчать, не чувствуя себя при этом в неловком положении. Научилась слушать других. У него была очень своеобразная структура фразы – всегда очень точная и простая. Если он хотел сказать что-то важное, он начинал с примера, а потом вокруг этого примера мало-помалу распространял другие примеры. Но пока ты не усваивал первого, он не переходил к другому. Это была именно школа владения своим языком, речью после того как ты овладел своим сознанием, мыслью.

Помню, как в 87-м году он позвонил мне в Рим и спросил: “А что ты делаешь в субботу вечером?” Я удивилась: “Не знаю, а что такое?” – “Неужели тебе не хотелось бы поужинать со мной в Париже?” Это была его первая после длительного “невыездного” периода поездка на Запад. Всего на недельку. Потом он уже приезжал и в Рим, и в Англию, читал лекции во Франции. В Риме я жила рядом с виа Джулиа на улице поскромнее, где когда-то жили слуги богатых. Но там, что называется, настоящая итальянская жизнь, люди работают прямо под открытым небом, и Мераб любил там прогуливаться. Ходить по музеям, смотреть фрески в церквях, руины он не любил. Больше нравилось просто ходить по улицам, сидеть в кафе, смотреть на людей, улавливать дух города. Он рассказывал, как был в Италии в 60-х годах. Пока вся делегация сидела на месте, боясь провокаций, он сел на поезд и уехал в Венецию, во Флоренцию, в Пизу. Он говорил, что всегда чувствовал себя свободно и хорошо.

Он не гнался за тем, чтобы больше видеть, читать, знать. И в то же время меня всегда поражало, сколько же он всего знает. Он, кажется, единственный из моих знакомых, кто действительно прочитал все книги, которые есть у него дома, с начала до конца. Иза, его сестра, говорила мне, что, готовя к печати его лекции, находила все приводимые им цитаты, не выходя из дома, в его комнате. Как-то я спросила, какую книгу ему привезти. Он улыбнулся и сказал: у меня уже есть одна книга. Как в анекдоте про милиционера. А потом говорит: “Ну ладно, привези сонеты Петрарки”. И попросил меня прочитать их вслух и привезти магнитофонную кассету вместе с книгой. Я видела эту книгу у него в библиотеке. Раскрыла наугад, там один помечен значок, другой. Значит, пользовался.

Вообще, за эту неделю я пережила странное чувство. Первые дни были очень тяжелые. Все в квартире осталось, как было при нем: трубка, пепельница, книги, последняя рукопись, бумажка, на которой что-то начеркал, его постель. Я спросила у сестры, где я могу спать. Она сказала: где тебе хочется. И я там все трогала – книги, бумаги, спала в его кровати. И общалась с ним. Это поразительно. Я читала там рукопись его лекций о Прусте и слышала его голос. Как он говорит, как останавливается, раскуривает трубку, как шутит, где возникает пауза. Я чувствовала явно присутствие человека через слова, которые он произносил, “через текст”, как называл это сам Мераб. Книга выходит в Москве, и, надеюсь, все, кто с ней познакомятся, это почувствуют. Я не думала, что литературный текст может помочь совершить его духовный путь. При том, что в нем отсутствуют всякие литературные красоты и изощренность. Это просто слова, которые произнесены для тебя и объясняют тебе тебя же. Мне казалось, что мы соединяемся в каком-то разговоре, который когда-то начался и продолжается до сего дня. Что я в свое время задала какие-то вопросы, но была невнимательна и запомнила только тон, которым он говорил, а сами ответы вспомнить не могу. А сейчас я читаю, и он мне отвечает. И вот это соединение того, что было раньше, и что происходит теперь, дает какое-то совершенно необыкновенное чувство.

Все остальное было тяжело. Были сплошные слезы с его сестрой: это мы не спросили у него, об этом не успели поговорить… Потом я должна была улетать в Москву, и тут выяснилось недоразумение: российские пограничники отобрали у меня при выезде визу, и ее нужно оформлять заново. И вдруг все переменилось. В эти лишние три дня мы словно вошли в другой мир. Более нежный и более сильный одновременно. Это тоже была память, но другая. Раньше было чувство, что всего важнее эта боль, это страдание, эта грусть – тот надрыв русской души, которую, между нами, Мераб ненавидел… И вдруг мы вошли в нежный мир воспоминаний – не печальный, не болезненный. Мы нашли просветление, преодолели какой-то эгоизм любви к собственному страданию о Мерабе.

Каким-то образом все совпало. Я вдохнула новую жизнь, новую энергию из того, что произошло. Было что-то мучительное в воспоминаниях о нем. А сейчас я в первый раз вспоминаю о нем с радостью. Мераб ненавидел слово “надежда”. Он ассоциировал надежду с ощущением, что завтра придет нечто, что избавит тебя от необходимости сделать сейчас, сию минуту то, что ты должен сделать, чтобы реализовать себя, свою судьбу, достичь состояния жизни, которую никто, кроме тебя, больше иметь не будет. Мераб рассказывал о своей подруге, которая, сидя в тюрьме, старалась, чтобы у нее на зарешеченном окне была чистая занавеска. Зачем? В тюрьме! Затем, что окружающий тебя мир – это знак твоего уважения или неуважения к самому себе. Что ты сам выбираешь, каким тебе в нем быть…